19 апреля 2018 г.
Беседа трёхлетней давности, которая была напечатана в кемеровском альманахе «Поле искусств» (2015 № 1) с Валерием БЫЛИНСКИМ (Санкт-Петербург). Беседовал Александр МУХАРЕВ. 19 апреля нашему земляку – писателю Валерию Былинскому «стукнуло» 53!

– Валерий, когда-то я коллекционировал цитаты из художественной литературы о Днепропетровске. Это были абзацы из книг Юрия Полякова, Фредерика Бегбедера, Виктора Пелевина, Евгения Гришковца, Александра Кабакова, Владимира Сорокина и др. К сожалению, только в Сибири мне попался в руки твой роман «Адаптация». Он бы в моей коллекции был бы главным бриллиантом. Почему так мало фигурирует Днепропетровск в современной литературе? И если встречаются упоминания, то в основном в негативном контексте?
– Вот как! Я, признаться, столько цитат о Днепропетровске не находил в литературе. Но это, впрочем, неважно. Дело, я думаю, вот в чем. Это сейчас, по сути – Днепр (мне такое название больше нравится) – второй по значению город в Украине. А в СССР он был хоть и крупный, но довольно малозначительный, я бы даже сказал, малоизвестный индустриальный город. Не скажу, что очень уж провинциальный – настоящая провинция, мне кажется, имеет иные признаки – но в представлении граждан СССР, да и подчас самих жителей Днепропетровска – так себе местечко. Грязный, пыльный, дымящий городским трубами на окраине милионник. Хотя техническая интеллигенция в Днепре всегда была высокого уровня, и университет отличный. Это, кстати, один из факторов, почему я не склонен считать свой родной город провинцией. Нет, Днепропетровск – это такое странное, срединное, в чем-то даже эзотерическое место, где наравне с милыми и не особо образованными мещанами нередко встречаются и независимые, интересные, парадоксально мыслящие, кипящие энергией люди. Хотя, как центр культуры и искусств в гуманитарном смысле, Днепр, безусловно, вполне себе провинциален – по крайней мере, являлся таковым во времена СССР и в начале 90-х. Возвращаясь к «Адаптации» – то, что я упомянул, и не раз, в этом романе Днепропетровск – дань моей прошлой, в чем-то уже фантасмагоричной реальности. Ведь почти все мое детство и юность прошли в этом городе. И конечно, я еще не раз, занимаясь литературой, буду возвращаться в место, где по сути, все для меня только начиналось. Хотя Днепр не единственный источник моего происхождения. Был еще Дзержинск, городок в Донбассе, где я родился в семье шахтера, и Гавана, в которой, на берегу океана, я прожил подростком-тинэйджером два года. Так что, вот эти три таких разных места на нашей планете во многом меня и сформировали. В том числе и как писателя.
– Расскажи о том, как ты напечатался в «Артикле» и о знакомстве с Юрой Малиночкой. Публикация в провинциальном самиздате какую-то роль сыграла?
– Странно, но я сейчас не могу точно вспомнить, как я познакомился с Юрой Малиночкой – этим вечно улыбчивым человеком с такой поэтичной южной фамилией, самаритянином от литературы. Возможно, меня с ним познакомил выпускник днепропетровского физтеха Богдан Сидоренко, впоследствии уехавший в Америку. Или Костя Северин, сошедший с ума в 90-е и убежавший из дома. Или, может быть Юра Горец, мой одноклассник, ставший директором завода. Не знаю. Но факт есть факт – когда однажды в очередном выпуске самиздатовского «Артикля» появился мой насквозь постмодернистский рассказ «Полдороги», навеянный Кафкой, которого я тогда обожал, и польским классиком Бруно Шульцом – меня неделю колотило от радости. Еще бы, впервые напечатали! Бесконечно благодарен Юре Малиночке за это – ведь та публикация вдохнула в меня решимость стать писателем. В каком году это было? Кажется, в 90-м. Или раньше. Тогда мы все увлекались литературой, жадно искали книжные новинки, и все наши девушки, с которыми мы тогда встречались, были ужасно начитанными. Позже, когда я поступил в Литературный институт с подборкой рассказов, один из них – был тот самый, из «Артикля».
– Днепропетровск в конце восьмидесятых и в начале девяностых мог бы считаться литературной пустыней. Кто смог уехал: в Москву – Игорь Сид (Сидоренко), Василий Головачёв, кто-то в Киев или в европейские страны. Остались выпускники литературного института – Александр Разумный, Виталий Амутных, Любовь Романчук, Светлана Кадура, Тамара Нестеренко и т. д. Ты с кем пересекался и вообще, каким ощущал творческий климат космической столицы Украины?
– Стоящий творческий климат был в Днепре для меня как раз в конце восьмидесятых и в самом начале девяностых. А потом – все. Развал СССР попросту развеял этот климат, превратил его в жалкое, тусклое подобие прежней художественной жизни. Тогда, в начале 90-х, практически все, кого я знал, стремились уехать из города – куда угодно, только бы не оставаться здесь. Один мой знакомый художник, помнится, нарисовал такую картину: на холсте изображены силуэты заводов, домов, дым – и отпечаток босой ноги сверху. А внизу надпись: «Я ненавижу свой город». Конечно, это больше был молодежный эпатаж, чем серьезное убеждение. Помню Пепла, прекрасного живописца тех лет, который рисовал замечательные трагические картины, продолжая традицию Ван-Гога. Не знаю, как сложилась его судьба сегодня. Я уехал в Москву, поступил в Литинститут. Из перечисленных тобой земляков я встречался лишь с Игорем Сидом и в общежитии Лита часто виделся с Виталием Амутных, который был моим сокурсником. Но тогда мы мало общались – у каждого был свой путь, да и время настало такое, что приходилось выживать. С Виталием Амутных, например, мы познакомились потому, что я искал работу, а он подрабатывал по выходным в какой-то компании по дезинфекции квартир от вредных насекомых. И я спрашивал у него, нет ли для меня местечка. Вообще, так символично – наше общество как раз в то время решило подвергнуть дезинфекции все, что связано с настоящим искусством.
– Изоляционизм и материализм Днепропетровска вызвал неприятный эффект: в девяностые город погрузился в отчаянную атмосферу оккультного экстремизма и предпринимательского произвола. Правда, в Москве этого было в разы больше. И тебе пришлось этого хлебнуть сполна: пришлось забросить сочинительство, чтобы выжить. Жаль, что целое поколение девяностых в Днепре замолчало – Руслан Панченко, Кощей (группа «Саботаж») и т.д. Мне кажется, что «Адаптацию» можно истолковать, как реквием по девяностым. Как ты нашёл в себе силы вернуться на писательский путь?
– Что интересно, у меня сначала был короткий относительно успешный период в Москве, когда я ухитрялся целых три года подряд зарабатывать исключительно литературным трудом. С 1995-го по 1997 год. В этот временной промежуток я опубликовал в «Новом мире» рассказ «Риф», который внезапно принес небольшую известность, в «Октябре» вышла повесть «Июльское утро», получившая росийско-итальянскую премию. Меня охотно печатали, я писал какие-то статьи. А потом грянул кризис 1997 года. И лафа закончилась, гонорары резко упали, да и Сорос, кажется, прекратил тогда спонсировать наши журналы. После чем я только не пытался заниматься. На рынке торговал, сторожем на автостоянке работал, рисовал на улице портреты, был редактором на телевидении, репортером в газете, сериалы пробовал писать. Из литературы я действительно ушел на десять лет. Но потом – решил вернуться. Работая корпоративным журналистом в компании «Транснефть», сидел и писал вечерами отчаянно-депрессивный роман «Адаптация», пытаясь собрать себя заново как личность. Это было какое-то погружение в омут запредельности – я писал, преступая какие-то границы, вообще не желая никому понравиться, наплевав на все понятия жанра, да и на литературу вообще. И получилась странная, неровная, но очень искренняя книга. «Адаптация» вызвала неоднозначную реакцию у читателей и критиков – от обожания до ненависти. Меня называли порнографом, нытиком, садомазохистом, графоманом, сектантом. Кто-то, как например, критик Лев Пирогов, считал, что «Адаптация» – это «Достоевский на электрогитаре». Питерский критик Вадим Левенталь разразился в одной статье воплями, что так, как в романе, сексом не занимаются, что приличные интеллигентные мальчики должны прекращать думать о смысле жизни лет эдак с четырнадцати, а не так, как в романе, и что это мол, вообще, какого-то там Былинского, как он выразился, насаждают в литературе будто картошку. Ну, насколько я знаю, многие этой картошки поели – и не жаловались, просили еще. Так что продолжаю писать.
– И ещё вопрос о Днепре. Не слышал ты о журнале «Наш», Диме Десятерике, Андрее Жвакине, Андрее Поспелове с группой «Прощай, декаданс», о группе «Я и друг мой Грузовик», поэтах Максиме Бородине и Станиславе Бельском… Удивительно, но все эти люди поддержали «революцию гидности», за исключением главного редактора журнала «Наш» Игоря Николаенко. Как получилось, что интеллигенты Днепропетровска потеряли русскую культурную идентификацию и полностью отошли под украинский националистический проект? Меня это поражает и раздражает. Есть и обратные примеры, но не могу называть фамилии во избежание санкций за мыслепреступление. Как эта метаморфоза свершилась? Если смотреть с берегов Невы…
– Увы, Александр, ни о ком из перечисленных тобой – я не слышал. Может, потому что я ленив и мало сейчас что читаю. А если и читаю, то, если что-то не нравится, сразу закрываю книгу. А насчет того, что кто-то поддержал майдан… Что сказать? Все мы сами отвечаем за свои слова и поступки. И думаю, рано или поздно будем держать ответ перед Богом. Я до сих пор, если честно, не очень понимаю, как мне самому относиться к украинской буржуазной революции 2014 года. Без сомнения, много людей выходило на площадь в Киеве из искренних побуждений. Но – ад, увы, всегда ведь рядом, под боком, а не только на небесах. Наверное, украинский майдан еще и урок для России – о том, как легко перейти грань между человечностью и мерзостью. Кстати, я считаю, что Россия тоже во многом виновна в том, что случилось в Киеве. Прежде всего тем, что все эти годы украинской независимости наша страна – в лице ее олигархов, чиновников, правящей политической элиты – только и делала в Украине… нет, даже не деньги, а бабло, попросту «капусту» рубила. А продвижением ценностей нашей общей, славянской истории – не занималась. Ничего не делала, чтобы этнически русские украинцы любили, ценили Россию и свою русскость. Никаких масштабных культурных, образовательных проектов, никаких грантов, программ в братской стране – а я по-прежнему – нет, даже не считаю, а уверен, что мы братья – вообще, ничего! И что видели украинские школьники, будущие участники майдана, глядя на Россию? Особенно рассматривая ее через пропагандистские экраны украинского ТВ, щедро пропитанного западной идеологией. Сытую, олигархическую, спесивую, заваленную нефтедолларами империю, «рабскую» Рашку, к тому же ведущую бесконечную кровопролитную войну на Кавказе. Достоевский с Пушкиным и Чеховым словно бы и не рождались, да и вообще как бы не русскими не были. Такие дела.
– Слышал, что ты сочинял интересные стихотворения. Удалось их опубликовать? Продолжаешь ли реализовывать себя в поэзии?
Я вышел за ворота, увидел птиц небесных,
Они летали тихо, шептали что-то мне.
И я услышал: чудо, у него нет крыльев.
Смотрите, человек, он ходит по земле…
– Вот и всё, что осталось из прошлых стихов, которые были когда-то напечатаны с помощью пишущей машинки на бумаге, а потом – пропали. Но я не жалею. Если что-то пропадает – значит, для чего-то это было нужно, может, какой-то урок необходимо извлечь. Какой? Не знаю. Но точно не жалею.
– Как складывается твоя жизнь в Петербурге? В какие литературные структуры ты проник, с кем общаешься? На что вдохновляет «северная столица»?
– Санкт-Петербург – странный, магический город. В нем нет прямого зла, как в Москве – но есть тоска и каменная печаль. Зато в Москве встречается яркая, чистая, купеческая радость. Здесь такое редкость, как лучи солнца в июне… К чему это я? В Питер я только-только начал проникать. Да, появились какие-то литературные знакомые, друзья. Но самое главное, я живу в месте, где жили Достоевский и Гоголь. Там, где по улицам расхаживал Нос, а по Вознесенскому проспекту и в Юсуповском саду слонялся Раскольников, раздумываю над вошью и правом. Все еще только начинается. Петербург – это космос с низким, перевернутым небом. Этот город даже не вдохновляет – в нем нельзя не писать. Да и сам он как книга – с желтоватыми, шевелящимися на ветру страницами, с тисненым кожаным переплетом в серебристо-зеленоватой оправе.
– Последняя твоя книга – сборник рассказов «Риф». К сожалению, до Кемерово так она и не дошла. Какой творческий этап она закрывает и какой открывает?
– «Риф» – книга о том, что было до «Адаптации» и что начинается после. Этапный сборник, в который вошли двенадцать рассказов и повесть. Такое, что ли, литературное путешествие в прошлое и взгляд в будущее. Там есть Куба и море, есть Донбасс и терриконы, есть Днепр и вечные мечты куда-то сбежать, уплыть. Есть рваный, тревожный Питер и тяжелая, фантасмагоричная Москва. И самое главное – там есть тот самый Риф, за который мы всегда стремимся заплыть, потому что только там, за Рифом, начинается настоящий океан.
– Знаю, что ты поддерживаешь контакты с молодыми писателями Платоном Бесединым и Романом Богословским. Чем они тебя заинтересовали? И какие ещё имена привлекают в русской прозе двадцати-тридцатилетних?
– Да, я действительно с ними знаком и ценю их как писателей. Что интересно – я, человек, который почти не читает современной русской литературы – совершенно случайно нашел Платона и Романа в сети, и, прочитав то, что они пишут, написал им обоим письма с признаниями в литературной любви. Тут, конечно, следует все же признать, что периодически какие-то новинки я читаю. Но почти все вызывает у меня неприятие – прежде всего своей вторичностью или тем, что я называю недоглубиной. Это когда писатель ныряет в своей книге вроде бы глубоко, но уютно так, безопасно, то есть не до конца. Не беспокоясь, что воздуха не хватит, или кессонная болезнь убьет. Многие наши авторы, те, кого сейчас называют «новыми реалистами» – такими недонырами занимаются. Но ведь только честная попытка достичь предельной глубины, донырнуть до дна Марианской впадины, даже проломить там дно – может, мне кажется, создать настоящую литературу. А Беседин и Богословский – ныряют. Хотя далеко не всегда и не всегда до самого дна. Не все, что пишет, например, Платон Беседин, вызывает у меня восторг. Но некоторые его рассказы – например, «Милосердные», «Крещение рыбой» – это же маленькие, яркие, страшные или больные звезды, падающие, но не упавшие, гаснущие, но не погасшие. В них бесконечность есть, что ли… Последний роман Романа Богословского мне показался слишком обыкновенным, и не то что не глубоким – а таким даже мелко-милым, что ли. Но вот его первая повесть «Мешанина» из книги «Театр морд» – погрузила в удивительный транс, причем на каком-то уже не совсем человеческом уровне, о котором, как мне кажется, даже сам автор и не догадывается. Что ж, литература, как и любовь – не может быть по расчету. Что с этими писателями станет в будущем, продолжат ли они свои попытки нырять глубоко? Не знаю. И, честно говоря, мне сейчас это и не особенно важно. Я – не они, мне ведь тоже писать и нырять надо. Встретимся на глубине.
– И вопрос, который я сейчас задаю всем собеседникам. Как вылечить украинское общество от тяжёлой болезни – гражданской войны? Твой рецепт!
– Да… сложнее вопроса для меня труднее придумать. Ладно, скажу честно и, разумеется, глупо. Или имперски, или соплежуйно, пораженчески – кому как нравится. Чтобы вылечиться от гражданской войны – нужно пойти куда угодно, не обязательно в церковь, хоть в чистое поле – и покаяться. Не только украинцам – но и нам, гражданам России тоже пойти покаяться. За свои собственные грехи. За ненависть и презрение к ближним своим, к своим же собственным близким, братьям, сестрам, отцам, детям. Выход – он же всегда рядом, может, даже прямо перед глазами. Где? Да вот, смотрите, вот же. Христа видите, да? Что он там о врагах говорил, а? Может, и вы тоже виноваты, что брат ваш врагом вашим стал, как думаете? А, пане\господин Авель? Ну да, понимаю, что подавляющее большинство моих соплеменников как в Украине, так и в России в лучшем случае усмехнется такому совету. Да ладно. Я пошутил. Разумеется, это так сложно, да и жутко предательски, даже преступно – жить по Христу. Может, его кстати, и не было, Христа-то. То есть был он не Христом каким-то, а скажем, украинцем, русским, валлийцем. Ну, хотя бы американцем. Не, ну правда. И не говорил, и не учил он никогда, что истина выше нации, страны, религии, даже семьи. Истина – она такая штука, часто стоит перед тобой, просто смотрит тебе в глаза, а ты думаешь: казнить или отпустить тебя? И голова твоя болит… А она молча стоит. Молчит. И ты принимаешь решение…

