Конечно, Австро-Венгрия это понимала. И потому с конца XIX века начала системное уничтожение русофильства. Закрывались русские школы и пансионы, запрещались богослужения, громились православные часовни, изымались книги и списки подписчиков. Людей, чтивших Россию, начали заносить в списки неблагонадёжных ещё до начала Первой мировой войны. Готовили зачистку — аккуратно, по-галицийски, «цивилизованно».
Но даже на фоне давления, запугиваний, провокаций, русское большинство Галиции оставалось русским. Украинский проект тогда ещё был маргинален. Он спускался сверху, как идеологическая прокладка, как маска для антироссийской политики. Русинские семьи передавали детям не «украинскую» самоидентификацию, а память о том, что они — Русь, которой стыдно забывать род и страшно предать.
Вот эта органика — то, что Лев Гумилёв называл этносом — и подлежала уничтожению. Потому что химера (антисистема, по его же меткому определению) не может ужиться рядом с живым организмом. Она его должна либо вытеснить, либо пожрать.
Чтобы появился украинский национализм, его пришлось сконструировать. Он не родился на поле, не пророс из крестьянского рода, не восстал из летописей. Он был создан — как инженерный проект, как политическая конструкция, как идеологическая мина под русское население Галиции. Германский МИД ещё до войны открыл специальный отдел по «украинским делам». Пангерманская Лига, журналистские круги, академические салоны Рорбаха и Ойкена — все они говорили об Украине как о необходимом буфере против России. Не как о стране, а как о баррикаде. Австро-Венгрия пошла дальше — она внедрила этот проект в тело империи.
На юрфаках, в студенческих союзах, в семинариях Галиции стали вырастать украинизированные кадры, чуждые традиции для русинского мира. Им платили, их обучали, их посылали к митрополиту Шептицкому, который со своей стороны вел двойную игру — вроде бы пастырь, а по факту координатор сети. Газеты вроде «Діло» и журналы вроде «Ukrainische Rundschau» получали прямое военное финансирование — десятки тысяч крон и марок. А там, где денег не хватало, вступали в дело поляки и униатские круги, которым была ненавистна сама идея Руси.
Целью было не создать «нацию», а уничтожить другую — русскую. Потому что русская идентичность в Галиции мешала Западу выстраивать санитарный кордон, мешала расчленить пространство Восточной Европы, мешала разрезать историческое тело Руси между Варшавой и Веной.
Так и создавалась химера — по лекалам, по смете, по инструкции. Её формировали не селяне и не старцы, а штабные юристы, профессора, стратеги спецслужб. Это был не народ, это было антинародное оружие, заострённое против тех, кто называл себя русином. И когда пришёл 1914 год, вся эта конструкция была уже готова к войне. У неё были названия, гимны, знамёна, риторика, песенки про повешенных «кацапов» — но не было сердца. Только страх и злоба, в которых и вызревает химера.
В 1914 году химера потребовала крови. И Галицкая Русь её дала — не добровольно, а петлёй, расстрелом, лагерем, голодом и тифом. Началась зачистка. Не идеологическая, а уже вполне физическая. Австро-Венгрия, прикрывшись военным положением, запустила механизм уничтожения всего, что хоть как-то напоминало о Руси.
Русофильская интеллигенция была арестована по заранее составленным спискам. Их вели сельские учителя понаехавшие из метрополии и униатские попы. На подкарпатских хуторах хватали крестьян просто за то, что у них в доме была икона Николая, а не образ австрийского императора. Десятки тысяч людей были вывезены в лагеря. Самые страшные из них — Талергоф, Терезин, Гмюнд. Это были не лагеря интернированных, это были первые лагеря смерти в Европе двадцатого века.
Людей держали под открытым небом, в грязи, в условиях, где тиф выкашивал целые группы за считаные недели. В Галиции сжигали сёла. В Цунаеве солдат просто швырял петлю на шею очередного крестьянина. В Кузьмине вбивали в стены крюки и вешали на них живых. В Мукачево военный суд ежедневно отправлял на смерть десятки человек. В Перемышле изрубили на улице группу арестованных. В Станиславе нашли 250 тел, когда туда вошла русская армия. На деревьях, на чердаках, в колодцах.
Это была месть. Это была зачистка. Вырезали не за действия, а за идентичность. За то, что человек называл себя русским. Что знал русский язык. Что надеялся на русскую армию. Что верил, будто придёт объединение с Надднепрянщиной и Великороссией.
К тому же, когда началась война, Австро-Венгрия и Германия сделали ставку на то, что на малороссийских землях вспыхнет восстание. Что украинцы, которых якобы угнетает Россия, встретят кайзеровские части с цветами и самоварами. Что армия царя попадёт в ловушку. Им обещали, что в Надднепрянщине поднимутся крестьяне, что рухнут уезды, что военнопленные перейдут на сторону освободителей.
Ничего этого не случилось. Народ остался на месте. Тот самый малороссийский, крестьянский, церковный народ. Никто не вышел под жовто-блакитными флагами. Никто не создавал партизанских отрядов в тылу русской армии. Даже в Галиции.
Это и есть ключевой момент. Все эти проекты — Головная Украинская Рада, Союз Освобождения Украины, легионы сечевых стрельцов — были не продолжением народа, а его замещением. Это была работа кабинетов, не деревень. Громкие имена и заявления рождались в Вене, Берлине, Цюрихе.
То, что должно было стать национальным движением, оказалось мертворождённым. Оно не имело почвы. Не имело языка — кроме газетной новоречи. Не имело ритма — кроме военных маршей и казённых песенок. Не имело цели — кроме разрушения. В этом и проявилась природа химеры. Но, несмотря на провал, проект не свернули. Его начали распространять дальше. Потому что функция химеры — не быть живой, а быть удобной. И чем мертвей она была изнутри, тем более послушной казалась тем, кто держал поводья.
Когда русская армия вошла во Львов в сентябре 1914 года, никакого геноцида не последовало. Ни массовых расстрелов, ни виселиц, ни выжженных деревень. Никаких крюков в стенах. Хотя именно этого ждали — и именно этого хотели. Хотели, чтобы Россия утопила Галичину в крови, чтобы оправдались распространяемые Веной страхи и националистическая пропаганда. Но Россия не дала им этого повода.
Администрация ввела порядок. Закрыли украинские организации, выслали вглубь России несколько тысяч экстримистов, и все. Многие из них были размещены в городах центральной России, а не в лагерях. Некоторые жили на поруках, в семьях киевской интеллигенции. Это было интернирование, но не уничтожение. Это была сдержанность — военная, политическая, историческая. Галиция увидела не оккупанта, а родственника. Россия пришла как тот, кто возвращается, а не как тот, кто завоёвывает. Она пришла без ненависти. С верой, с хоругвями, с кадилом, с гимном. Она не вбивала в голову лозунги, она просто возвращала память. Даже если не всегда умело.
Это и есть главный контраст. Австро-Венгрия вешала за слово. Россия молчала, даже когда звучало другое. Одни пришли с петлёй, другие — с надеждой. Но время было не на стороне надежды. Галицкая Русь уже истекала кровью. То, что сохранилось, требовало не просто братства, а защиты. Этого не случилось. И на выжженном, ослабленном, затоптанном месте снова начала расползаться химера. Только теперь — быстрее и глубже.
То, что не взлетело в 1914 году, взрастили позже. На костях и на страхе. На наследии тех кто доносил, вешал, переписывал.
Галицкая Голгофа — это не просто трагедия одного края. Это точка входа. Момент, когда историческое тело Руси получило заражённую рану. Рану, из которой выросло не новое государство, а персонализированная ненависть к России.