Тёмный Шубин
12 февраля 2019 г.

Она припирает в подъезде к промокшей штукатурке и прямо в лицо злобно плюет: «Никуда ты от меня, мразь, не уйдешь». Война. И кто виноват, кто что хотел, кто за что ставил свечку — уже не важно. Вот она, вся перед тобой — босая, в струпьях и с кровоточащими из-под грязных бинтов ранами. Душит, брызжет слюной и трясется от хохота. А ты что-то там лепечешь, закрыв руками глазами, и все ниже сползаешь по загаженным ступеньках. Нет тут доблести. Нет геройства. Нет справедливости. Нет.
Познакомились мы с ним в конце лета на улице. Паренек лет 24-25, в камуфляже, с автоматом на плече. Самый обычный, из какого-то полуумершего шахтерского посёлка. Карие глаза, немного восточное лицо, где-то метр семьдесят пять росту. Стоял в очереди за хлебом, как и все. Не спорил, ни с кем не заговаривал, смотрел под ноги. И только потом, когда купил две буханки, разрезанные напополам, сел рядом на скамейку и заговорил, глядя как я кошусь на покупку:
— Мне только половина, остальное — соседкам, — сказал он почти равнодушно. — Дети уехали и оставили их. Да ты так не напрягайся. Понимаю, что человек с автоматом — не лучший собеседник. Ты чего остался?
— Да так, — неуверенно сказал я. — Нечестно это как-то сейчас уезжать. Но воевать не хочу.
— И правильно, — немного мрачно сказал он. — Нельзя хотеть воевать. Не по-людски это. Это нам раньше казалось — возьмем оружие и всех победим. Установим свою власть, ведь не можем не установить. Справедливую, настоящую, такую, знаешь, чтоб, как в фильмах. А оно видишь как — не фильм. Грязь одна. Война — это не по-людски.
Я кивнул и удивился, что человек в камуфляже говорит мне такое. Звали его «Сыч». Позывной, как это было принято. Жили мы недалеко друг от друга, иногда встречались у подъезда и курили. Да, он был ополченцем. Как попал на войну — не знал и сам. Сказал, что случайность за случайностью и вот. Воевал не за какие-то там тысячи, не ради наград, не ради государства, а за людей. За отца, инвалида, который не мог уехать, за мать, которая не могла бросить мужа. За улицу свою, за грязную многоэтажку, в которой два года как снимал квартиру и родней которой у него ничего не было. И против национализма.
«Дед у меня был танкистом. Я отца не понимал, когда он рассказывал о нем. И отца не понимаю — он все злится на меня, что не уехал. Злится, что воюю, что под пули лезу. А мать плачет — не знает кто прав. А я… да, боюсь смерти, очень. Но по-другому не получится. Нет тут геройства. Не видел я героев. Каждый делает то, что считает нужным. И это не мужество — это вот такая жизнь, понимаешь? Стрелять, ребят хоронить, наступать, не сдаваться. Как вот ты на работу монтажником ездишь, так и тут».
Постоянно говорил, что не нужно воевать, ведь это звери друг друга грызут, а люди должны говорить. Но вышло так, что никто друг друга не услышал. А теперь — кровь, внутренности и обгоревшее мясо. Рассказывал, как детей после обстрела вывозил из центра города. Руки дрожат, от злости зубы сводит, а малой на руках стонет, маму зовет. А нет мамы уже. А есть какой-то дядька, который ничего не говорит, а только губы сжимает. Рассказывал, как пес у него умер — разорвало на части у блокпоста. Спрятаться не успел.
Много чего рассказывал — и светлого, и ужасного. Никогда не выпячивал свое участие в каком-то там котле — так, упоминал вскользь. Не козырял этим, не гордился. Просто так вышло, вот и все — остался живой. Не обвинял мирных, что не пошли на войну. Ни на кого не кричал, заявляя, что военный. Говорил, мол — ополченец, вот и весь спрос.
И Бог у него был странный. Да-да, христианский, но в церкви он не ходил. Говорил — там попы, а Бог здесь и похлопывал по груди. Вот так просто и незамысловато. А потом показал самый обычный календарик в виде иконки. «Николай. Тот, что детям подарки приносит. Знаешь, сидишь, когда арта шмаляет и смотришь. Не то, чтобы молишься, просто детство вспоминаешь».
Рассказывал, как какому-то пленному куртку отдал, когда того «на подвал» привезли. Пацану лет семнадцать, за какие-то татуировки с автобуса сняли. Заставили окопы рыть, а
потом сюда. А в подвале холодно. Куртка так и ушла.
«Срочников жалко. Серьезно. Вот тех, что за нацию — нет. Я вообще не понимаю, что это за нация. Я человека понимаю. Вот живого, а не нацию. Грузин он там, еврей, или татарин — да мне по барабану. Все ж трудились рядом, уголь у нас на шахте не разбирал какой ты национальности. Работали все вместе. А тут вдруг нация вылезла. В песочнице все сидели вместе, у всех понос одинаковый после зеленых слив был. Чего делить? И тут пришли нацию объединять. Поговорить нужно было и все. Я ж не поехал на чужую землю рассказывать, как нужно жить».
Книги он любил читать — Гоголя, Толстого, Чехова. Говорил, что правильные были люди и вещи толковые писали. Трех бабушек из подъезда кормил. Говорил, что перед ними больше всего совестно. Не уберегли от войны, не отплатили за труд, не дали дожить свой век спокойно. Жены у него не было, да и девушки тоже — не успел. Больше всего не любил мародеров и насильников. Говорит, что этих стрелять нужно. Каждый человек имеет право на жизнь, но эти… мрази.
Хоронили его в феврале в обледенелую землю. Подорвался на «ведьме». Выворотило половину живота. Медики приехали, посмотрели и развели руками. На кладбище пришла мать и привезла отца в коляске. Никто не плакал. Второй час шел артобстрел. И говорить было нечего. Умер человек, который знал главное в этой жизни: «война — это не по-людски».
Источник: https://www.facebook.com/bodrijar/posts/239822820289051

